Хочу представить здесь имя, которое на форуме, кажется, до сих пор не звучало.
Имант Зиедонис (Imants Ziedonis)
Латвийский писатель, у себя на родине, как сказали бы японцы, - «сокровище нации», в России сейчас не печатают, новые работы не переводят. Предположительно — из-за политических проблем. Но не будем о политике, эту шелуху ветер унесёт, а останется... Останутся сказки — то просто милые и очаровательные:
«...Малы медвежата. Каждый вечер их пылесось да спать укладывай, а днём только и гляди, чтоб не перемедовничались да не переягодничались...»
То даже пронизанные каким-то удивительным ароматом и свечением. Расскажу одну такую сказку.
СИНЯЯ СКАЗКА
Синий-синий конь в горохе!
Синий конь в горохе!
Я видел его вчера.
Он жевал синие цветы гороха, а я знаю, почему он синий. Собрались кони со всего света — чёрные, чалые, гнедые, саврасые, вороные и в яблоках — и сказали: - Если машины победят — мы все погибнем. Сделаем так, чтоб один конь был вечным!
И они решили, что вечный конь будет синим. Это цвет мечты и надежды.
Коню дали синие крылья и назвали его
СИНИЙ КОНЬ НАДЕЖДЫ.
И ещё на Общем Собрании Всех Коней решили, что Синий Конь будет одинок. Ведь сильнее всех печалится и мечтает, надеется и ждёт одинокий. Так пусть у него не будет ни друга, ни подруги, ни синих жеребят.
И тут загрустил Синий Конь, но ему сказали, что грусть тоже синяя и очень подходит ему.
— Ты Конь мечты,—сказали ему.—Ты можешь есть и пить то же самое, что и мы,—но тогда ты погибнешь, потеряешь свой цвет. Ты Конь мечты — ты должен давать цвет незабудкам. Синие цветы — твой хлеб. А захочешь пить — отыщи за синей горой в синем бору три синие ольхи: там синий родник.
Там три синие молнии синими саблями гонят зайца.
Там три синих облака в синей бочке заснули.
Там... впрочем, сам разберёшься.
А жить ты должен в синей дали. Ведь люди надеются, смотрят вдаль. В даль моря — синего, в даль неба — далёкого, в даль леса — далёкого, синего. Только в сумерки, только синим утром, только в вечернем тумане можешь подойти к людям.
Так решило Общее Собрание Всех Коней — так оно и есть на самом деле. Увидеть Синего Коня очень трудно.
Но ранней весной, когда прилетают дрозды и в лесу зацветают подснежники, смотрите, нет ли там следов Синего Коня?
А летом идите тихо по полю. Там лён цветёт, там васильки — там Синий Конь пасётся.
А уж белою зимой глядите в сумерки, туда, где ёлки роняют свои тени. Там Синий Конь лижет синие тени.
Тот, кто едет верхом на Синем Коне, весь мир видит синим. Черёмуха для них синяя, заяц синий, даже гриб-дождевик и тот синий.
Вот почему латыши говорят: синие чудеса! Синий Конь — синее чудо. И тот, кто едет на нём верхом, видит синие чудеса.
Правда, Синий Конь почти никого к себе не подпускает.
Разве только некоторых поэтов.
Но если у вас есть немного синего овса... Есть у вас горсточка синего овса?
Но не только сказками силён Зиедонис. Он — мастер эпифаний (от греческого "[Бого]явление"), коротких рассказов, суть которых — «отраженье. Откровенье. Тончайший импульс, короткая вспышка эмоций, выхватывающая из темноты мгновенье быстротекущей жизни, высвечивающая напряженье мысли, жест, ощущенье, событье, поступок, предмет. … Короткие вспышки, импульсы, порою в чем-то и противоречащие друг другу... непрерывный поток. И общее направленье потока — от рожденья к рожденью, от рожденья и вновь к рожденью, вечное торжество жизни над смертью, жизнь, ее вечный, неодолимый, надо всем торжествующий ритм...»
Будто в духе этой спонтанности, скачиваю неизвестно где в интернете большую подборку эпифаний, открываю и, крутанув куда-то к середине, читаю первый же случайно попавшийся рассказ:
Сегодня я сорвал с нее бусы, и они рассыпались по траве. Я не мог видеть, как она бережет их, а меж тем каждый день кто-нибудь ей разбивает одну из бусинок.
Она делала вид, что этого не замечает — она бережет ниточку. Я не могу видеть, как бусинок становится все меньше, а она все еще украшает себя ими. Может быть, она и вправду не видит, что бусинок остается все меньше?
А может быть, просто не хочет видеть. Потому что бусы — это ее вера в свою красоту, вера в любовь, вера в красоту других. Поэтому она бережет ее.
Но бережет она только ниточку, будто в ниточке ее вера, а не в самих бусинках.
Пока она так дрожит над своей ниточкой, кто-то день за днем откусывает по одной бусинке, и когда будут откушены все, ей останется только ниточка.
Но еще ужаснее будет это мгновенье, когда нить не совсем еще опустела, но осталось на ней десяток бусинок или чуть побольше. Я не хочу видеть ее в то мгновенье, когда она будет гордиться этим последним десятком на полуголой ниточке. Не лучше ли разорвать ее сразу, и нанизывать всякий раз заново, чем вот так дрожать в страхе за нее и терять бусинки — по одной, по одной, по одной?
(Терпеть не могу капли. Капли меня утомляют, убывают ли или прибывают — одинаково монотонно, одинаково печально. Кто пьет вино по капле, кто дает реку пустыне по капле? Страшная выдумка инквизиции — медленные капли падают на голову —
Еще-еще-еще-еще-еще...
Еще-еще-еще-еще-еще...)
Я никому никогда не говорил, что для меня она значит. Даже ей.
Болят бусинки, исчезая по одной, и совсем не болит ниточка.
Сегодня я сорвал с нее бусы, и они рассыпались по траве.
Она думает, будто я ее ненавижу.
Сколько же тут персонажей? Он, она, кто-то, ниточка, бусинки — наверное, каждая со своим обликом и характером. А сколько ниточек? Ниточка, связывающая бусинки друг с другом. Ниточка, связывающая его с ней. Ниточка, связывающая бусинки и её судьбу. Ниточка, связывающая его со страхом за неё, страхом однажды увидеть опустошённую безжизненную ниточку... её. Кто этот кто-то? Время? Коварный враг? Или он сам? Или она сама? Вариантов прочтения так много, что нити рассказа сплетаются в целое, подобно узорчатому ковру. Но неужели всё закончилось на рассыпавшихся бусах и том, что она думает? Нет! История продолжается, как это бывает с подлинным произведением, она звучит резонансом сквозь осознание и переживание прочитавшего, как летит по воздуху звук колокола — уже только после того, как язык коснулся металла и устремился прочь... И что же? Тряпичная нить упала на траву белой змейкой, а на Её шее ниточкой проступил живой, невесомый лучик света, из которого рождались и умирали бусинки в бесконечном радостном движении. Без страха, без потери, без разделения и соединения. А Кто-то уже не мог причинить никакого ущерба...
И напоследок... Здесь даже не хочется ничего комментировать. Можно было бы — о параллелях между звуко-запахами в этой эпифании и горним свето-звуко-языком, но... Давай помолчим немного. Мы — на улице ещё сонного города, бережно раскрытой лучами рассвета и в своём безмолвии откликающейся лишь на лёгкий шёпот, тонкий щебет и ритм твоих шагов, созвучный ударам моего сердца. Тсссс! Прислушаемся...
Чувствую, как ограничен мой разум. Чувствую некий центр, вокруг которого кручусь постоянно. Чувствую его — как корова привязь. Чем быстрее и чем неспокойней бегаю вокруг своего колышка, тем цепь моя все короче. Кружусь вокруг своего кола, все вокруг уже мною обглодано, а дальше никак нельзя.
Я и не знаю — что там, дальше. Крот из земли вылезает и мне говорит: «Правда, как славно на том вон лугу, на той вон лесной опушке?» Что я ему отвечу? Стыдно признаться, что дальше цепи моей бывать мне не приходилось. И я молча киваю головой — пусть понимает, как знает.
Но иногда, внезапно, в какое-то мгновенье сверкнет передо мною даль. Я могу войти внутрь яйца, не разбив скорлупу. Я проникаю в сейф, не взламывая его. Мир становится для меня тонким и эластичным.
Вчера еще рука моя не могла дотянуться до яблока на ветке, а сегодня я достаю его запросто. Вчера я не мог и подумать о том яблоке, что на самой верхушке, а сегодня я чувствую, что рука моя становится все длиннее и простирается все дальше.
Тогда мне становится страшно — не станет ли она слишком тонкой, такой тонкой, что разорвется, и я одергиваю руку. (Не знаю, откуда он, этот страх быть излишне большим и тонким.)
Но лишь тонкое и есть большое, и нет для него расстоянья. И я опять позволяю руке своей тянуться, вытягиваться, становиться насколько возможно тонкой, насколько возможно длинной, ведь там, на той вон верхушке — яблоко! И рука моя становится все тоньше, все тоньше, скоро она взлетит, как паутинка, в осеннее небо.
И тогда кто-то мне говорит: «Да ведь это вовсе и не рука. Это уже не рука. Разве рука бывает такою? Такою рукою невозможно тянуться за яблоком. И вообще руке не положено быть такою».
Но я-то хорошо знаю, что рука может быть настолько тонкой — почти незаметной, почти невидимой, только угадываемой. Я это знаю, и я не слушаю никого, я тянусь за яблоком, сейчас я его достану.
И вдруг я чувствую — тоньше быть я уже не могу. Это моя граница. И это ужасно больно. Я снова чувствую свою ограниченность. Если чуть-чуть, еще чуть-чуть я потянусь — моя рука порвется. И никак не достать мне того яблока на верхушке.
То же самое происходит со зреньем. То же самое — с обоняньем.
Мои ноздри — тончайшая скрипка. Как она играла в ту грозовую ночь, когда цвел жасмин! Явственно ощущаю запах, похожий на песню Янова дня — так пахнут увядающие листья березы.
Прекрасные песни поют мои ноздри. О, дивное попурри из укропа и из капусты! Запах вара, запах селедки и резиновых сапог приходит ко мне с моря. Свадебные песни — от мирт. А запах увядшей хвои приходит ко мне с кладбищенских тропинок.
Все более тонкие и неуловимые запахи приходят ко мне. Я слышу, как пахнет топор — да-да, он пахнет смолой, но и что-то еще примешивается, что-то еще — кажется, яблони он рубил. Почему?
А как пахнут капли дождя!..
(Ребенок ест хлеб с медом, и сверкающие капельки меда падают наземь...
Вишнями мы уже объелись с тобою, тебе уже лень и рот раскрыть, и я силой вдавливаю сочную вишенку в твои губы...
Однажды я выплеснул полную кружку пива в рожу кому-то, и я не раскаялся в этом...)
Все эти испарившиеся давно запахи остались в дождевых каплях. Когда идет дождь, эти запахи в ноздрях моих играют польку, исполняют ноктюрн или что-нибудь вроде старинного менуэта.
Запахи превращаются в звуки, звуки превращаются в запахи. Как поют по ночам львиные зевы!
— Ах, не может этого быть, быть не может! Это какая-то ненормальность, просто болезненное воображенье!
Вы говорите, не может быть? Можете сами проверить — разденьтесь, догола разденьтесь и выходите под дождь, под его веселые струи! Разве не пахнут капли дождя и лужи — разве не пахнут они семьей и народом, человеческой жизнью?
Разве не отдает баритоном лесной боровик? А разве запах груздей — не альт, а табачок — не сопрано? А разве лисички не пляшут, как балерины?
Дальний лай собак по ночам напоминает тюльпаны.
Звуки эти тихи и тонки. Я начинал уже чувствовать, в каком месте вылезет гриб, и ждал его. Я почти уже слышал смех муравьев над рекой. Я почти уже дотянулся до елочной шишки в небе. Но на полпути испугался — а впрямь, нормально ли это.
И пришел я обратно в мир семицветный, в мир семизвучный.
До-ре-ми-фа-соль-ля-си-до. До-си-ля-соль-фа-ми-ре-до. До-ре-ми-фа...
Семь. И не больше. |