Святые заступники: Брахма Нарада, Архангел Гавриил Клуб друзей и читателей Розы мира (2007-2011)

Три вещи не возвращаются: выпущенная стрела, сказанное слово и упущенная возможность.
(Арабская пословица)

 
Перейти на сайтСайт   АльбомАльбом   ПомощьПомощь   ПоискПоиск   ПользователиПользователи   ГруппыГруппы   
 ПрофильПрофиль   Войти и проверить личные сообщенияВойти и проверить личные сообщения   ВходВход 
Святые заступники: Бодхисаттва Гуаньинь, ангел

Дорогие друзья, форум закрыт для написания сообщений.

Искусство принадлежит
 
 
Добавить тему в избранное   Ответить на тему    Клуб друзей и читателей Розы мира (2007-2011) -> Личное -> Персональные подфорумы -> Келья Милы
Предыдущая тема :: Следующая тема  
Автор Сообщение
Мила



Зарегистрирован: 11.09.2007
Сообщения: 4303

СообщениеДобавлено: Чт Сен 22, 2011 10:17 am    Искусство принадлежит

"В период кампании против Ахматовой и Зощенко филологический факультет, где я писала диссертацию, отнюдь не стал исключением из правила. Было организовано собрание, на котором в обязательном порядке, под страхом исключения, должны были присутствовать все преподаватели и студенты. Докладчиком был Самарин, завкафедрой зарубежной литературы. Он повторил слово в слово все, что было в опубликованных текстах. Говорил холодным официальным тоном, и, конечно, таким образом хотел дать понять студентам, поскольку желал сохранить их уважение, что действует по принуждению, а вовсе не выражает свою личную точку зрения. После него слово взяла профессор Гальперина, специалист по французской литературе. Она вела себя иначе: она пыталась убедить в своей искренности, в том, что говорит то, что думает. Она стояла перед аудиторией, глядя нам прямо в глаза, и удивлялась, как можно в наши дни любить эту бессодержательную поэзию, пропахшую нафталином. Она старалась говорить очень откровенно, очень непосредственно — как старшая сестра. И вызывала большее отвращение, чем Самарин. Хотя в ближайшем будущем он повел себя гнусно. Клеймил с кафедры своих коллег — «безродных космополитов», и — хотя по секрету уверял меня, и не только меня, что он истинный русский интеллигент, — написал докладную о том, что курс литературы семнадцатого века, который читает его коллега Пинский, проникнут явным антисоветским духом.
В этом состоит один из самых катастрофических аспектов нашего режима: он деформировал личность каждого. Жизнь была настолько сложна, настолько полна ловушек, опасность погибнуть была так реальна, так ощутима, что все это развивало в нас самые худшие черты. Человек, подобный Самарину, который в нормальном обществе никому не причинил бы зла, в атмосфере начала пятидесятых годов стал настоящим мерзавцем. Безусловно, чтобы остаться порядочным, нужен был героизм. И все же трусость имеет пределы. При Брежневе Самарин, этот тайный поклонник немецкого импрессионизма и любитель Рильке, стал одним из самых циничных консерваторов.
Признаюсь, к своему стыду: мне потребовалось время, чтобы научиться не поднимать руку вместе с другими. На том факультетском собрании, когда мы должны были проголосовать за осуждение Ахматовой и Зощенко, я прекрасно знала, что у меня не хватит сил воздержаться перед этой аудиторией, которая готова их растоптать. Но в то же время я не могла голосовать как все. Это была настоящая пытка. В конце концов я решилась уйти до голосования, но прежде убедила всех сидевших вокруг, что у меня страшный приступ мигрени. И даже этот малодушный поступок стоил мне огромных усилий — настолько я боялась уйти из зала.
В своих предчувствиях мы не обманулись. Борьба с «чуждыми влияниями» распространилась на все сферы интеллектуальной жизни. На литературу, на кино, театр, даже на музыку. Набросились на Шостаковича, которого советская власть долгое время ценила. Он, как вдруг выяснилось, пишет какофонию, «сумбур вместо музыки».
И все газеты усердно и вдохновенно топтали его. Мне потом рассказывали, что Дмитрий Дмитриевич, человек мужественный, нередко помогавший другим, писавший Сталину, чтобы попросить за кого-то, был парализован страхом. Со дня на день ждал ареста, погрузился в тяжелейшую депрессию, замолчал.
Летом сорок седьмого начался крестовый поход против «вейсманистов-морганистов», отечественная генетика была практически уничтожена.
Теперь, по прошествии стольких лет, я совершенно не сомневаюсь, что, если отбросить идеологический декор, эта охота на ведьм всякий раз сводилась в конечном счете к борьбе между талантом и посредственностью. Все эти годы на стороне власти оказывались одни и те же: наименее одаренные поэты, посредственные режиссеры, заурядные писатели. Они крепко держались за свои привилегии и теплые места и всегда были готовы обвинять более талантливых и не столь осторожных, имевших дерзость отклониться от господствующих в искусстве правил".

Лилианна Лунгина

К началу темы
  Ответить с цитатой                 Посмотреть профиль Отправить личное сообщение
Мила



Зарегистрирован: 11.09.2007
Сообщения: 4303

СообщениеДобавлено: Пт Сен 23, 2011 12:38 pm    К вопросу о национальном вопросе или Истинно русский актив

"До сорок третьего года, как известно, не было у нас, товарищи, антисемитизма. Как-то обходилось без него.
Ну, то есть, вероятно, антисемиты были, но скрывали это, так как-то незаметно это было.
А вот с сорок третьего года начались кое-какие явления. Сначала незаметные.
Например, стали менять фамилии военным корреспондентам: Канторовича – на Кузнецова, Рабиновича – на Королева, а какого-нибудь Абрамовича – на Александрова. Вот, вроде этого.
Потом вообще стали менять фамилии.
И потом еще появились признаки. Появились ростки. Стал антисемитизм расти. Вот уже какие-то и официальные нотки стали проскальзывать.
Ну вот. Примерно в это время послал я редактора в Алма-Ату на студию объединенную – там «Ленфильм» и «Мосфильм» объединились.
Художественным руководителем студии был Эрмлер, его заместителями – Трауберг и Райзман. Ну, очевидно, не очень это тактично было сделано с точки зрения этого вопроса.
А я был тогда художественным руководителем Главка. Послал я туда редактора. Он возвращается, показывает мне отчет.
А в отчете – все про Пырьева: заместитель художественного руководителя Иван Александрович Пырьев распорядился, Иван Александрович отменил, Иван Александрович дал указание, товарищ Пырьев начал, товарищ Пырьев кончил, товарищ Пырьев сделал замечание и так далее, и все в том же роде.
Я говорю:
– Причем тут Пырьев? И когда это он стал заместителем художественного руководителя?
Тот глядит мне в глаза спокойно так и говорит:
– А разве вы не знаете, он назначен…
Я говорю:
– Официально?
– Да пока как будто бы не официально. Только я приказа не видел, но это факт.
Я говорю:
– Ну, пока я не получу приказа, извольте считать художественным руководителем Эрмлера, а заместителями – Райзмана и Трауберга, и в этом стиле переделайте. Перепишите и покажите мне.
Тот глядит на меня таким спокойным небесно-голубым взглядом и говорит:
– Это ваш приказ, Михаил Ильич?
Я говорю:
– Да, приказ.
– Хорошо, переделаю.
Назавтра вызываю я его:
– Переделали отчет?
– Нет, не успел. Работаю, – говорит.
И опять глядит на меня таким каким-то загадочным небесным взглядом.
– Ну ладно, даю вам срок последний до завтра.
Назавтра прихожу, вызываю его:
– Где отчет?
Он говорит:
– А вы почту сегодняшнюю, Михаил Ильич, читали?
И показывает мне приказ: назначить художественным руководителем Алма-Атинской объединенной студии Пырьева.
А заодно в том же приказе мне письмишко от Ивана Григорьевича Большакова, где он сообщает мне, что вот, значит, вы, Михаил Ильич, много раз просили освободить, тяготились вы руководящей работой… Так вот, мы решили вас освободить, вернуть на творческую работу и предлагаем вам вместе с Ивановским делать оперу «Садко», используя остатки костюмов и декораций от «Ивана Грозного».
Ну, «Садко» я, естественно, ставить не стал, а дела сдал.
К тому времени ростки уже сильно взошли – садовник у нас, как известно, был образцовый, – так что все, что росло, – вырастало.
Я поехал в Москву объясняться с Иваном Григорьевичем, а перед этим еще написал громадное письмо Сталину, жаловался на эти обстоятельства, говорил, что вот, можно подумать, что у нас в стране имеются явления антисемитизма. Дорогой Иосиф Виссарионович, обратите на это внимание и прочее, дорогой Иосиф Виссарионович, помогите…
Приехал я в Москву, а в Москве уже застал совсем другую обстановку. Большаков разговаривает со мной уже более чем строго.
Ну, тут пришлось мне выбирать тему для работы, неважно, а главное, предложено мне работать в Ташкенте, а не в Москве, – кончить картину только разрешено было в Москве.
И узнаю я, что в Москве организуется «Русфильм», – сообщил мне это один директор группы:
– Михаил Ильич, у нас тут организуется «Русфильм». На «Мосфильме» будут работать только русские режиссеры.
Иду я опять к Большакову. Говорю:
– Кто будет работать на «Мосфильме»?
Он мне говорит:
– Ну что ж, будут работать товарищи Васильевы, Александров, Иван Александрович Пырьев, Пудовкин, ну-те-с, Бабочкин, Довженко, – ну еще там кто-то, их перечисляет.
Я говорю:
– А по какому вы признаку отбираете на «Мосфильм» людей? Интересно знать.
Он говорит:
– Х-м, вот по какому. Вот судите сами, по какому признаку.
Я пошел к Александрову, в Центральный Комитет партии. Георгий Федорович Александров был тогда завотделом агитации и пропаганды. И говорю ему:
– Вот я посылал письмо.
Он говорит:
– А вот оно у меня лежит.
Письмо все исчеркано синим карандашом, вопросительные и восклицательные знаки поставлены, и внизу резолюция: «РАЗЪЯСНИТЬ».
Ну, стал мне Александров разъяснять.
Я взбесился, встал.
Александров был человек вежливый, тоже встал.
Я сел. Он сел.
Я встал. Он встал.
Я говорю:
– Вы меня извините, Георгий Федорович, я не могу сидеть, я нервный человек. А вы можете ведь сидеть.
Он говорит:
– Нет, я не могу сидеть, когда гость стоит.
Ну, так вот полтора часа мы и простояли друг против друга.
Я кричу, а он мне очень спокойно разъясняет. Что он мне разъяснял – уж не помню. Ну, во всяком случае, обещал, что вернет на «Мосфильм» меня, Эйзенштейна, еще там кое-кого.
С этим уехал я в Ташкент.
Ну, не буду уж рассказывать остальных историй – как меня Юсупов в Москву отправлял, очень интересный разговор с Юсуповым, разные другие дела.
Через год приехал я в Москву уже с полкартиной «Человек 217», а тут это уже все цветет пышным цветом таким, и, действительно, есть проект делать на студии «Мосфильм» – «Русфильм».
И в это время собирается актив.
Актив собрался, председательствовал Большаков, кто-то сделал доклад, уж не помню.
Центральным было выступление такого Астахова, имя-отчество я не помню. Хромой он был, уродливый, злой и ужасающий черносотенец. Был он директором сценарной студии.
Вот тут вышел он, хромая, на трибуну и произнес великое выступление.
– Есть-де, мол, украинская кинематография, есть грузинская, есть армянская, есть казахская. А русской до сих пор не было. Только отдельные явления были. И теперь нужно создавать русскую кинематографию. И в русской будут работать русские кинорежиссеры. Вот, например, Сергей Апполинарьевич Герасимов. Это чисто русский режиссер.
Не знал бедный Астахов, что у Герасимова-то мама еврейка. Шкловский у нас считался евреем, потому что отец у него был раввином, а мать поповна, а Герасимов русский, потому что Апполинарьевич. А что мама – еврейка, это как-то скрывалось.
– Вот Сергей Апполинарьевич Герасимов. Посмотрите, как актеры работают, как все это по-русски. Или, например, братья Васильевы, Пудовкин (и так далее, и так далее). Это русские режиссеры, и от них Русью пахнет, – говорит Астахов, – Русью пахнет. И мы должны собрать эти русские силы и создать русскую кинематографию.
Вслед за ним выступил Анатолий Головня. Тот тоже оторвал речугу, так сказать, – главным образом на меня кидался.
Вот есть, мол, режиссеры и операторы, которые делают русские картины, но они не русские. Вот ведь и березка может быть русская, а может быть не русской, – скажем, немецкой. И человек должен обладать русской душой, чтобы отличить русскую березку от немецкой. И этой души у Ромма и Волчека нету. Правда, в «Ленине в Октябре» им удалось как-то подделаться под русский дух, а остальные картины у них, так сказать, французским духом пахнут.
Он «жидовским» не сказал, сказал «французским». А я сижу, и у меня прямо от злости зубы скрипят.
Правда, после Головни выступил Игорь Савченко – прекрасный парень, правда, заикается, белобрысый такой был, чудесный человек. И стал он говорить по поводу национального искусства и, в частности, отбрил Головню так:
– К-о-о-гда я, – сказал он, – э… сде-е-лал пе-ервую картину «Га-армонь», пришел один человек и ска-азал мне: «Зачем ты возишься со своим этим де-дерьмом? С березками и прочей чепухой? Нужно подражать немецким экспрессионистам». Этот человек был Го-Го-Головня, – сказал Савченко под общий хохот.
Ну, конечно, ему сейчас же кто-то ответил, Савченке. Так все это шло, нарастая, вокруг режиссеров, которые русским духом пахнут.
Наконец, дали слово мне. Я вышел и сказал:
– Ну что ж, раз организуется такая русская кинематография, в которой должны работать русские режиссеры, которые русским духом пахнут, мне, конечно, нужно искать где-нибудь место. Вот я и спрашиваю себя: а где же будут работать автор «Броненосца „Потемкин“, режиссеры, которые поставили „Члена правительства“ и „Депутата Балтики“, – Зархи и Хейфиц, режиссер „Последней ночи“ Райзман, люди, которые поставили „Великого гражданина“, Козинцев и Трауберг, которые сделали трилогию о Максиме, Луков, который поставил „Большую жизнь“? Где же мы все будем работать? Очевидно, мы будем работать в советской кинематографии. Я с радостью буду работать с этими товарищами. Не знаю, каким духом от них пахнет, я их не нюхал. А вот товарищ Астахов нюхал и утверждает, что от Бабочкина, и от братьев Васильевых, и от Пырьева, и от Герасимова пахнет, а от нас не пахнет. Ну, что ж, мы, так сказать, непахнущие, будем продолжать делать советскую кинематографию. А вы, пахнущие, делайте русскую кинематографию.
Вы знаете, когда я говорил, в зале было молчание мертвое, а когда кончил, – раздался такой рев восторгов, такая овация, я уж и не упомню такого. Сошел я с трибуны – сидят все перепуганные. А вечером позвонил мне Луков и говорит:
– Миша, мы все тебе жмем руку, все-все тебя обнимаем. Назавтра на актив уже понасыпало все ЦК. Стали давать какой-то осторожный задний ход. Не очень, правда, крутой, но все-таки задний ход. И окончательное смягчение в дело внес Герасимов. Он произнес обтекаемую, мягкую речь, что, мол-де, товарищи, Астахов, разумеется, имел в виду не национальную принадлежность, а национальный характер искусства. И, так сказать, национальный характер искусства, ну, есть… Он имеет право на существование. И я понимаю волнение Михаила Ильича, понятное волнение, ну, тут вопрос гораздо сложнее, гораздо глубже и сложнее тут вопрос – национального характера, – чем вопрос национального искусства. И так далее и в том же духе.
Закончился актив. Мне говорят: «Ну, теперь тебя, Миша, с кашей съедят!»
Дня через три мне звонок. Звонит Григорий Васильевич Александров, не Григорий Федорович, а Григорий Васильевич, и говорит: «Михаил Ильич, я вас поздравляю. Вам присвоена персональная ставка». Я говорю: «Кем и как?» – «А вот мы были с Иван Григорьевичем в ЦК, докладывали товарищу Маленкову список режиссеров, которым присваивается персональная ставка, это, значит, Эйзенштейн, Пудовкин, Чиаурели и еще несколько фамилий. А дальше Маленков говорит: „А где же Ромм? Имейте в виду, товарищи, что он не только хороший режиссер, но еще и очень умный человек“. А Иван Григорьевич говорит: „Да мы его хотели во вторую очередь“. Тут Маленков не выдержал и резко так: „Нет. В первую надо“.
И получил я неожиданно за это выступление персональную ставку.
Вот как это вдруг обернулось. Но от этого с этим вопросом легче не стало..."
М.Ромм, из "Устных рассказов"

К началу темы
  Ответить с цитатой                 Посмотреть профиль Отправить личное сообщение
Мила



Зарегистрирован: 11.09.2007
Сообщения: 4303

СообщениеДобавлено: Сб Сен 24, 2011 2:52 pm   

"В середине зимы сорок первого года организовался у нас в ИФЛИ семинар работающих ифлийцев-журналистов, которым руководил Корнелий Зелинский. Был такой очень растленный, продажный литературовед. В те годы знаменитый.
Он заигрывал с ребятами, ему очень хотелось нравиться, — это была самая активная часть ифлийцев, которой предстояло вписаться в общее явление культуры. Он с нами всячески изображал себя и либералом, и интересным, и таким, и сяким. Человек он был образованный.
Это был тот момент, когда Марина Цветаева и ее семья вернулись в Россию. И вот Цветаева составила сборник стихов и отдала его в «Советский писатель» с надеждой, что он будет напечатан. Это был для нее вопрос чрезвычайной важности — всей ее дальнейшей жизни. И этот сборник попал в руки к Зелинскому. Как к рецензенту. И он настолько на самом деле плохо понимал настрой молодых, что думал покорить нас тем, что прочтет нам эту внутреннюю, не для печати предназначенную рецензию, в которой он отдавал должное Цветаевой как талантливому поэту. И этим гордился. Но нам это было нипочем, мы это и сами понимали. А в остальном он совершенно убил сборник, написав, что идеологически это вещь невозможная в советской культуре и что издавать его никак нельзя.
Вот тогда я впервые поняла, что идеологически не подходят не только мысли «антисоветские», а манера, стиль. Он считал, что так писать, как Цветаева, нагнетая напряжение, создавая нереалистические образы, — это противоречит соцреализму, а все, что вне соцреализма, враждебно советскому строю. И он отвергал сборник (потому что Цветаева, естественно, никаких стихов на политические темы туда не включила), с одной стороны, за «мелкотемье», то есть слишком много личных чувств и личных переживаний, с другой же стороны — и это главное, — за манеру, стиль, который противоречит эстетическим принципам соцреализма.
Соцреализм определялся каким-то уровнем примитивного изображения жизни. Где сложно — там неоднозначно, а все должно быть однозначно. Они очень тщательно охраняли примитивную однозначность стиля. Это было необходимо для сохранения их власти. И кроме того, отвечало уровню людей, занимавшихся идеологией. Сохранить простейшую, азбучную ясность. Опасен был момент толкования. Скажем, им в тот момент очень подходило поколение лириков, которым противостояли ифлийские поэты, — Симонов, Долматовский, Маргарита Алигер, в каких-то худших своих проявлениях Твардовский (потому что он ушел потом в крестьянскую тему), — вот это все их очень устраивало, потому что было как бы и свежо, и вместе с тем однозначно.
Конечно, безусловно: это — победа усредненного сознания. Усредненного, без всяких темных и тайных моментов. Ведь я думаю, против Достоевского так были настроены тоже не потому, что Достоевский придерживался реакционных взглядов. Это, в конце концов, никого и не интересовало. А потому, что у Достоевского всегда был какой-то момент не до конца ясный, двузначный, непонятно было, кто положительный, кто отрицательный. Вот это не допускалось: должна быть полная ясность, кто хорош, кто плох. То есть ведение за ручку было в культуре не менее сильно, чем в других сферах. Это было такое отцовское отношение: вот, мы родные отцы вам, и мы вам указываем, как надо думать, чтобы не было никаких возможностей разнотолков. Не хотели разнотолков. Даже Блок до какого-то момента был нежелателен, потому что у него, как у всякого большого поэта, было что-то не до конца ясное. Тютчев. А Пушкин годился. Потому что Пушкин велик, но он ясен. Он прозрачен. Его отношение к своим героям всегда ясно. Поэтому Пушкин устраивал. И Толстой устраивал. Толстой тоже писатель, у которого нравственные акценты однозначны. А вот всюду, где было что-то, что надо домыслить и можно повернуть в разные стороны, не годилось. Я так это понимаю, во всяком случае.
Я выступила. Я сказала, что такая статья — великий позор. Человек приехал, вернулся, это великий поэт, и вы сами это понимаете, поскольку в первой части воздаете ей должное и говорите сами, что она великий поэт. Как же можно ставить подножку? Это же чудовищный акт злодейства. И сказала, что я больше в семинаре быть не хочу. И еще несколько человек встали вместе со мной, и мы ушли. Мы бы наверняка поплатились, но через несколько месяцев началась война.
Может быть, Цветаева в этой Елабуге не покончила бы с собой, если бы эта сволочь Зелинский так не написал и если бы ее сборник вышел. Он мог выйти! Если бы он попал в более чистые руки, если было бы два хороших отзыва… Ведь все эти люди, которые разрешали или запрещали, сами были не очень сильны, им надо было разжевать и растолковать; и если бы им растолковали, что вот она проделала путь, пришла к реализму, к соцреализму, и что наша поэзия только и ждет ее сборника, — это было абсолютно в тот момент возможно, — то, может быть, ее путь дальнейший не был бы таким ужасно трагическим.
Ведь ее встретили очень хорошо. И конечно, поскольку в поэтических кругах все понимали, что она великий поэт, то хотели к ней приблизиться. Ей разрешили въехать в страну, дали ей в пригороде, в Болшеве, дачку, она сделала сборник, она отдала его в «Совпис» — вот до этого момента, казалось, была надежда. Но когда сборник зарезали, люди от Цветаевой сразу отхлынули. Если бы ее впустили в эту стайку советских писателей, то, может, все было бы иначе. Ведь когда началась война и эвакуация и все писатели поехали в Чистополь, то ее не прописали в Чистополе, ей не разрешили жить в Чистополе. Ее отправили в эту Елабугу, где она оказалась абсолютно одинока, и она не выдержала этой жизни. Но, конечно, если бы ее сборник вышел, она бы осталась в Чистополе, и вполне допускаю, что это не кончилось бы так трагично".

Лилианна Лунгина

К началу темы
  Ответить с цитатой                 Посмотреть профиль Отправить личное сообщение
Мила



Зарегистрирован: 11.09.2007
Сообщения: 4303

СообщениеДобавлено: Вс Окт 16, 2011 11:45 am   

"Он говорит:
– С чего вы начинать будете?
Я говорю:
– С сапог.
– Ну вот, снимите эти сапоги так хорошо, что если вы попадете под трамвай завтра, пусть останется во ВГИКе навсегда, в музее, единственный ваш кадр – сапоги у двери, чтобы я мог сказать: «Вот великий режиссер, умер без времени. Снял только сапоги, но они сохранились в музее».
Ну вот, так я и работал. А в следующий раз я ему как-то говорю:
– Материал не посмотрите?
– А что случилось? – говорит.
Я говорю:
– Случилось то, что мне три дня запороли, где-то пропал материал. А декорация уже сломана.
Он говорит:
– Ну, а вы часть сняли?
– Часть снял, говорю.
Он говорит:
– Ну вот, из того, что сняли, и сделайте.
– Так ведь не хватает кадров.
Он говорит:
– Ну и что? Это прекрасно, когда не хватает материала. Ограничение – это вообще одно из главных свойств искусства. Без ограничения нет искусства. Вот когда вы окажетесь ограниченным в материале, вы начнете ломать голову, как монтировать. И это будет интересно".

Из устных рассказов Михаила Ромма. Об Эйзенштейне.

! Мила:
Этот заповедник, где вы находитесь, меняет адрес.
Теперь он будет находиться здесь. Само сообщение - тут http://forum.arimoya.info/threads/Искусство-принадлежит.317/#post-18879 Сохраните ссылку.
Приглашаю вас на новый сайт.

К началу темы
  Ответить с цитатой                 Посмотреть профиль Отправить личное сообщение
Показать сообщения:   
Добавить тему в избранное   Ответить на тему    Клуб друзей и читателей Розы мира (2007-2011) -> Личное -> Персональные подфорумы -> Келья Милы Часовой пояс: GMT + 3
 
Всё на одной странице

 
Перейти:  
Вы не можете начинать темы
Вы не можете отвечать на сообщения
Вы не можете редактировать свои сообщения
Вы не можете удалять свои сообщения
Вы не можете голосовать в опросах





Powered by phpBB © 2001, 2005 & Святой Коннектий